Все записи автора dea

Встреча в Рижской Духовной Семинарии

31 октября 2014 года по благословению Высокопреосвященнейшего Митрополита Рижского и всея Латвии Александра в рамках церковно-педагогической конференции «Церковь, семья и школа» в стенах Рижской Духовной Семинарии (ул. Католю, 10) состоялась встреча писателя Льва Михайловича Анисова с читателями.

img1

Православный российский писатель Лев Михайлович Анисов прибыл в Ригу на XIII Международную конференцию «Церковь, семья и школа» в качестве гостя и докладчика. Вчера в зале заседаний Рижской думы, где проходили пленарные заседания конференции, он прочитал доклад «Богданов-Бельский – певец крестьянских детей», а сегодня встретился со своими читателями в Рижской Духовной Семинарии.

img2

Пришедшие в Семинарию не пожалели потраченного времени. Сначала Лев Михайлович устроил презентацию своей новой книги «Судьба государя», куда вошли, по словам самого писателя, лучшие написанные им и тщательно отобранные для этой книги литературные произведения. Затем автор с большим духовным подъемом прочитал один из вошедших в книгу рассказов «На Волге», и присутствующие получили возможность стать благодарными свидетелями редкого жанра чтений вслух – авторского. После Лев Михайлович ответил на многочисленные вопросы читателей и подписал желающим свои книги.

img3

Пресс-служба ЛПЦ.

img4

Лекции в г. Чебоксары 4-12 декабря 2014

Центр мониторинга и развития образования г.Чебоксары по адресу г. Чебоксары ул. Пирогова д. 8а, 214 кабинет

Программа лекций по истории русской литературы.
День первый
1. Вводная лекция. Духовное своеобразие русской литературы.
2. «Слово о Законе и Благодати» митрополита Иллариона – первое
художественное произведение русской православной литературы.
3. Русская литература 18 –го века.
День второй
1. Литература петровского
и послепетровского времени (обзорная лекция).
2. Феофан Прокопович.
3. Сатиры Антиоха Кантемира.
4. Русская Духовная поэзия.
День третий
1. Слово о Пушкине.
2. М. Лермонтов. И в небесах я вижу Бога.
3. Гоголь и православие. Лонгинов о Гоголе.
4. Н. А. Некрасов. Ложный взгляд на Евангелие.
День четвертый
1. Лев Толстой и Церковь.
2. И.А. Гончаров.
3. Н.Лесков.
4. Ф. М. Достоевский о началах русской самобытности.

Слово о России: писатель Л.М. Анисов и историк А.П. Афанасьев (г. Москва) представили новые книги

видео
17 сентября 2014 года в Национальной библиотеке Чувашской Республики в рамках работы Публичной школы социального знания и общественной практики состоялась встреча с известными писателями-историками Львом Михайловичем Анисовым и Александром Петровичем Афанасьевым. Приехавший в нашу республику уже во второй раз Лев Анисов вынес на суд зрителей свою новую книгу «Семья государя», а Александр Афанасьев представил труд нескольких лет жизни «Смысл и предназначение России».

Читать далее Слово о России: писатель Л.М. Анисов и историк А.П. Афанасьев (г. Москва) представили новые книги

История Свято-Троицкой Сергиевой Лавры в истории России

112329_thumb_155

Автор: Анисов Л.М.
Страниц: 168 стр., бумага офсетная
Размер: 195 х 120 х 10 мм
Переплет: гибкий
ISBN: 978-5-98547-085-7
Вес: 165 г.
Количество в пачке: 1 шт.
Тираж: 3 000 экз.
Издатель: КУНА, 2013 г.

Художественно-историческое исследование писателя Льва Анисова «История Свято-Троицкой Сергиевой Лавры в истории России» – это своеобразное обращение автора к тем, кто желает пристальней всмотреться в прошлое нашей страны. Книгу отличает основательный фундамент, который в данном случае составили многочисленные исторические исследования – как современных авторов, так и редкие труды прошедших веков. Поистине титанический труд, проделанный с целью помочь современному читателю глубже понять и увидеть прошлое, связанное с деяниями выдающих русских подвижников – Сергия Радонежского, Дмитрия Донского, Ивана Калиты, Ивана Грозного, Максима Грека, московских митрополитов и архиереев…

История России во всей её полноте предстает перед читателем и рождает в нём чувство гордости за своё Отечество. Остается только порадоваться за тех, кому предстоит встреча с этой замечательной книгой. Именно такие книги способствуют духовному и нравственному воспитанию подрастающего поколения.

Из беседы Льва Анисова с Саввой Ямщиковым

…Родился я в Замоскворечье, и не скажу, чтобы каждый день, а все же несколько раз в месяц мы бегали в Третьяковскую галерею. Спроси, зачем — не отвечу, не знаю, но бегали. И мог ли я даже подумать о том, что когда-нибудь судьба приведет меня к этим замечательным художникам, к Павлу Михайловичу Третьякову? Но, наверное, все-таки каждому из нас что-то предписано и в какой-то определенный срок что-то он должен сделать, что-то исполнить, а иначе зачем пришел в этот мир?

Случайно или нет, не знаю, как получилось, — скорей всего, от какого-то внутреннего противостояния тем идеям, которые носились в воздухе в ту пору в отношении Шишкина, возникла потребность заступиться за этого художника. Помнишь, как пытались вдолбить мысль, что лучше цветные фотографии делать, чем картины Шишкина смотреть. Даже в разговоре с людьми, которые вроде тебе симпатичны, слышалось: да ну, да упаси Бог. Вот посмотри, какие есть художники, а что такое Шишкин?! И внутри что-то противилось, клокотало. Я еще не знал художника, не знал его жизни, но мне хотелось возразить, и чтобы быть объективным в своем возражении, я решил узнать как можно больше об этом человеке.

Помню, как, впервые приехав в Елабугу, зимой, почти в полночь добрался до гостиницы и при свете лампы раскрыл письма Ивана Ивановича Шишкина, написанные сюда, к родителям. «Родные тятенька и маменька!» Как он мне стал близок. Еле дождался утра, чтобы помчаться посмотреть на дом, в котором родился Шишкин. А уж там, в комнатах, где прошли детские и юношеские годы Ивана Ивановича, вдруг понял, какой мир воспитал, вскормил его. Две вещи воспитывают русского человека и делают его богатым — Церковь и природа. Церковь дает идеологию, а природа наполняет человека звуками, наполняет музыкой. Что такое человек в лесу? Оставшись наедине со своими мыслями, он невольно замечает, что становится глубже, чище. Пение птиц, шуршание листвы, когда мышка или там ежик пробежит, — все это наполняет нас. И счастлив человек, который детство свое провел среди природы.

Прослеживая весь путь Ивана Ивановича Шишкина, изучая его окружение, приходишь к осознанию величественного, могучего мира, наполненного высокой нравственностью, глубочайшим чувством ответственности перед Россией, перед своим делом. Этот мир открывается тебе, и ты понимаешь, сравнивая с тем, где ты сейчас находишься, чтo исчезло и чтo могло бы быть, если бы все перешло в наше время. Поэтому главным я считаю то, что, чьей волей, не знаю, может быть, волей Всевышнего, но мне дано было соприкоснуться со стариной, познать ее и влюбиться в нее.

Ведь вот, например, напрочь теперь забыты три основных пункта завещания Павла Михайловича Третьякова. А он завещал, чтобы его галерея имела бесплатный вход, чтобы после его кончины никакие новые произведения не приобретались для галереи и чтобы не менялась та развеска, которую он делал последние годы, в которую вложил всю свою душу, все свое понимание того предмета, который составлял основную часть его жизни. Все три пункта нарушены. Я смело могу сказать, что Третьяковской галереи как таковой не существует. Вместо нее — галерея, в которой есть картины, приобретенные братьями Третьяковыми, и множество тех вещей, которые Павел Михайлович Третьяков встречал, видел, но в соответствии с той идеей, которая руководила его действиями, не покупал для галереи. Это тем более грустно, что касается памяти величайшего подвижника. Перед тем как начать работу над книгой о Третьякове, я долго не мог найти зацепку. Думаю, у каждого пишущего человека бывают подобные минуты. И вот, еще не зная детально жизнь Третьякова, однажды утром проснулся, свесил ноги с кровати, сижу и вдруг слышу внутри себя слово «завещание». Какое еще завещание, почему? Я начал изучать Третьякова с завещания, и первое, что мне бросилось в глаза, эти три пункта.

Точно так же шел от противного, работая над книгой о царевиче Алексее Петровиче, сыне Петра Первого, на котором, можно сказать, пресекся мужской род, русский род на царском престоле. Все не давала покоя мысль, почему в прекрасном фильме «Петр Первый», с которого я на всю жизнь Петра Первого полюбил, царевич Алексей предстал таким идиотом? Почему уже почти три сотни лет его представляют дураком? А может быть, все было не так? В ту пору у нас, сотрудников «Молодой гвардии», было право приобретать продукцию своего издательства. И вот, глядя на обложку только что вышедшей книжки Юрия Федорова «Да не прощен будет», с Петром Первым и поникшим царевичем Алексеем, я опять услышал внутренний голос: нет, наверняка все было не так.

Не зная совершенно дела, но желая понять происходившее, стал копать, копать, копать. И наступил удивительный момент. У меня были документы, что, предположим, 23 сентября тысяча семьсот такого-то года Петр Первый отправился туда-то. Что было дальше, неизвестно. Все, обрыв. А я книжник, можно сказать, свою библиотеку собрал ногами, хождением по книжным магазинам. Вышел из дому, думаю, сюда сегодня не пойду, сюда не пойду. Пойду-ка туда. Пришел в «Книжную находку». А там внизу был отдел, где лежали старые прологи, четьи-минеи, которые меня, в общем, никогда особо не интересовали.

Почему мой взгляд остановился на какой-то толстой книге, у которой на корешке даже названия не было, почему именно ее я выделил, попросил показать — не знаю. Оказалось, сочинение какого-то Чарыкова «Путешествие Павла Григорьевича Минези во Флоренцию». Кто такой Минези, кто такой Чарыков, я представления не имел. Но велико было мое удивление, когда, совершенно непроизвольно раскрыв книгу, вдруг увидел то самое продолжение, которого я не знал, которое искал. В том документе все обрывалось 23 сентября, а здесь читаю, что 24-го Петр Первый был занят тем-то и тем-то. Вот такие события наводят на мысль, что, может быть, твоей рукой подчас водит сила небесная.

Я признателен судьбе, которая свела меня и с Шишкиным, и с Павлом Михайловичем Третьяковым, и с замечательным, великолепным, глубочайшим русским художником Александром Андреевичем Ивановым. Браться за него боялся, мне казалось, что одолеть столь сложную фигуру невозможно. Но все-таки на четыре года я ушел в то время. Это были четыре года напряженного, причем каждодневного труда, даже если не писал, а просто изучал письма, воспоминания, документы. Меня очень интересовала расшифровка фигуры раба на картине, и в Третьяковской галерее в отделе рисунков я попросил папочку с рисунками, изображающими эту голову. Открыл альбом, и вдруг как будто ток проник сквозь меня. Я подумал: ведь вот смотри, есть ты, есть этот альбом с рисунками Александра Иванова. Впервые как-то физически почувствовал, что мы почти рядом.

Понять такого большого художника, как Александр Иванов, это понять, конечно, то время и те взаимоотношения, которые сложились между Россией и Европой. Ведь православная Россия оказывалась наедине с восставшей Европой. Язычество уже второй раз после Возрождения накатом нахлынуло на христианство. В странах Европы рушились все гражданские устои, основанные на христианских основах. Приехав в Италию, Александр Иванов, в первую очередь как художник, не мог не чувствовать той обстановки, в которой он оказался. Не мог не почувствовать разницы между оставленной им православной Россией и начинающей терять основы христианства Европой, в которой он оказался. И мысль его замкнулась на разрешении вопроса, а почему это происходит? Откуда первоистоки? Откуда такое отношение к христианству?

Именно этим можно объяснить обращение Иванова к временам, когда в мир явился Спаситель. Ведь в ту пору, как, впрочем, и сейчас, надо было четко отвечать на вопрос: ты веришь или нет? Умный человек, безусловно, понимал, что за признанием Иисуса Христа просто человеком стояла более глубокая, страшная идея внедрения в жизнь не христианских идеалов, а идеалов совершенно других — идеалов власти денег и т.д. Что мог сделать художник, владеющий кистью, красками? Обратившись к этой теме, к этому сюжету, он как бы говорил: «Люди, опомнитесь. Куда вы идете? К чему направлен ваш разум? Было явление мессии в мир, с него началась жизнь человечества». Недаром, перед тем как приступить к работе над «Явлением мессии», Иванов написал небольшую замечательную работу «Явление Христа Марии Магдалине», за которую получил, кстати, звание академика.

Это был, как я полагаю, ответ Иванова на вопрос, стоявший тогда практически перед всеми, в том числе перед русской колонией в Риме. Он говорил: «Я верую». Помню, еще не зная подробностей жизни Павла Михайловича Третьякова, в одной из книг прочел якобы последние слова Павла Михайловича перед кончиной: «Сохраните мою галерею». Велико же было мое удивление, когда из записок священника, принимавшего исповедь Третьякова, я узнал, что последние слова Павла Михайловича — трижды им сказанное: «Верую, верую, верую». Русский человек без православия — это не русский человек.
* * *
…Как это ни удивительно, но беда, наверное, нашей литературы в предшествующие годы заключалась в том, что она очень редко обращалась к теме «Художник и религия». А стоит немножко копнуть, и вдруг выясняется, что, скажем, отец Александра Иванова расписывал храмы. Наверное, имеет смысл привести один эпизод, очень много значащий для понимания Александра Андреевича. Дело в том, что однажды Андрея Ивановича пригласили расписывать иконостас церкви, носящей имя родителей Иоанна Крестителя. Церковь патронировала супруга императора Александра I Елизавета Алексеевна, и, будучи ученицей академика Егорова, она одну из икон писала сама. Но к тому времени, это, по-моему, был 1821 год, она уже чувствовала себя настолько ослабленной, что почти не выезжала из дворца. Нетрудно представить, что и ей, и художникам было важно, чтобы все иконы создавались в одном русле. И естественно, императрица, чтобы проследить за ходом работ, приглашала мастеров к себе в Зимний. А надо сказать, что в домовой церкви дворца хранилась одна из величайших святынь христиан — десница Иоанна Крестителя. В письме Александра Иванова к его дядюшке проскальзывает такая строка: «Недавно я написал эскиз Иоанна Крестителя, проповедующего в пустыне». Об этом упоминал в своей книге об Иванове Михаил Алпатов, писали и другие исследователи. Но под их внимание как будто не подпадал тот факт, что эскиз написан в то самое время, когда Иванов помогал отцу расписывать иконостас.

Думаю, произошло следующее: пригласив художников к себе и зная их как людей воцерковленных, императрица не могла не разрешить им посмотреть, увидеть и прикоснуться к этой святыне. Каково могло быть впечатление 16 — 17-летнего Александра Иванова, когда он увидел ту самую десницу, руку, которая, почерпнув воду в Иордане, поднялась над головой самого Иисуса Христа? Не отсюда ли причина написания эскиза «Иоанн Креститель проповедует в пустыне», и не это ли является основой того, что через десятилетие он приступит к работе и напишет лучший в мировом искусстве образ Иоанна Крестителя?

Не мои слова, но я с ними целиком согласен: все мы вышли из нашего детства, из того, чем были наполнены до 7 — 8 лет. Все остальное в продолжение своей жизни черпаем оттуда — свои впечатления, свои отношения, свое понимание. И если приглядеться к великому художнику, то думаешь: как удивительна среда, в которой он пребывал в детстве, передана в картине. И ты получаешь радость наслаждения от того мира, в котором этот маленький человечек жил, который он видел. Вот как поразила Шишкина в детстве афанасьевская корабельная роща, так практически всю жизнь он писал, я могу сказать, одну и ту же картину. Мне кажется, он совершенствовал себя, свою технику с тем, чтобы наиболее полно передать радость и восторг, которые ощутил, оказавшись в афанасьевской корабельной роще. И этой картиной он закончил жизнь, вскорости после нее скончался. Или Виктор Михайлович Васнецов, слушавший от отца-священника русские народные сказки, русский фольклор, который пропитал его. Он начал живопись с жанровых, бытовых картиночек, но вскоре отошел от них, и тогда выплеснулось то сокровенное, что наполняло жизнь. Отсюда та радость, которую испытываешь перед «Тремя богатырями», «Иваном-царевичем на сером волке». Да перед всем, что есть в Третьяковской галерее.

Суриков совсем маленьким был, когда увидел палача, расхаживавшего в красной рубахе, кушаке и поджидавшего свою жертву. Впечатление оказалось настолько сильным, что сохранилось до той самой поры, когда Суриков приступил к картине «Утро стрелецкой казни», с которой вступил в мир как художник и которая принесла ему признание. Все это подтверждает мои догадки, но так ли, не так ли, не знаю, потому что говорю субъективно.

Что касается Павла Михайловича Третьякова, он ведь начал, как многие купцы, а это выходцы из крестьян, люди, не сказать, чтобы скупердяи, но умеющие ценить заработанную копеечку и желающие не попусту потратить ее. И для Павла Михайловича, когда он приобретал первые работы, скажем, девять работ голландских старых художников, это было скорее поветрие. Просто купил, поставил, забыл. Потом, когда пришло время общения с художниками и познания этого удивительного, незнакомого для него мира, Павел Михайлович, а он был прекрасный аналитик, убедился, что история русской живописи это история русской мысли в не меньшей степени, чем история русской литературы, и понять эту русскую мысль, выраженную живописью, можно только, проанализировав ее в развитии. Это один из основополагающих моментов его идеи собирания картин.

Надо сказать, Третьяков пришел к печальному выводу, что, за редким исключением — того же Ивана Ивановича Шишкина, Виктора Михайловича Васнецова, Михаила Васильевича Нестерова, Василия Ивановича Сурикова, еще нескольких имен, — русская светская живопись, как и русская светская литература, сработала на разрушение государственности. Этим было вызвано последнее собирательство Павлом Михайловичем Третьяковым икон и работ древнерусских мастеров. Он понял, что в глубине своей предназначение художника это быть близким и не разлучаться с Церковью, служить ей.
* * *
О картине Ге «Петр Первый допрашивает царевича Алексея». Хочу сказать, что многие судят о русской истории, обращаясь к работам художников, а те нередко ошибаются. Мало кто знает, что картина Ге ложна изначала. Технически она великолепно исполнена, но никаких бесед между государем и сыном не было, а были пытки. И было более страшное, когда волею обстоятельств столкнулись два русских человека. Здесь трагедия и того и другого заключается в том, что начиная с XVII века две силы, которые решали в Европе все главные вопросы, — латинское иезуитство и английские протестанты, — не сговариваясь положили глаз на православную Россию. Их интересовали и сырье, и людские резервы. И им надо было овладеть влиянием на московский православный престол. Началась интрига, в центре которой оказались и Петр Первый, и его сын. Царевич Алексей — это один из образованнейших людей своего времени, богослов, хорошо знавший русскую историю, владевший пятью языками. Он не был противником реформ. Он осознавал их необходимость, но был противником, так же, как патриарх Адриан, того, чтобы ключевые посты в России заняли чужеземцы.

В России достаточно много было иностранцев, дела которых вызывают уважение. Достаточно вспомнить Владимира Даля. Люди, пришедшие с уважением к той культуре, которая существовала, впитывавшие ее в себя, останутся в памяти русского народа с благодарностью. Другое дело те, что шли с иными целями, ставя перед собой иные задачи. Многое в происшедшем с Петром объясняет его увлечение протестантизмом. И самая главная его ошибка — это, конечно, то, что отменил патриаршество на Руси. В конце жизни он попытался исправить дело, но было слишком поздно. В этом трагедия. И если, скажем, писать картину «Петр и царевич», конечно, надо в первую голову показывать не беседу или допрос отцом сына. Надо искать другой сюжет, другие мотивы для изображения того времени.

Знаменитая «Княжна Тараканова» Флавицкого. Спросите у каждого, кто такая княжна Тараканова, и вам скажут про картину в Третьяковской галерее. Но разве ведомо было молодому художнику Флавицкому, что к нему в руки попала написанная Костерой и оплаченная иезуитами книга о лже-Таракановой? Восприняв все за истину, пораженный происшедшим, он написал удивительную, потрясающей силы картину, но на самом деле этого не было. Когда работа Флавицкого выставлялась на Парижской выставке, внизу даже висело пояснение, сделанное по указанию самого государя, что картина не имеет своим сюжетом никакого отношения к настоящей княжне Таракановой.

Мне хочется привести замечательные слова, сказанные Алексеем Константиновичем Толстым в «Князе Серебряном», слова, которые заканчивают эту книгу. «Простим же грешной тени Ивана Васильевича и помянем добром тех, которые, завися от него, устояли на добре. Ибо тяжело не упасть в такое время, когда все понятия извращаются, когда низость называется добродетелью, предательство входит в закон, а самые честь и человеческое достоинство почитаются преступным нарушением долга. Мир праху вашему, люди честные. Платя дань веку, вы видели в Грозном проявление Божьего гнева и сносили его терпение. Но вы шли прямой дорогой, не бояся ни опалы, ни смерти, и жизнь ваша не прошла даром, ибо ничто на свете не пропадает и каждое дело, и каждое слово, и каждая мысль вырастает, как древо. И многое и доброе и злое, что, как загадочное явление, существует поныне в русской жизни, таит свои корни в глубоких и темных недрах минувшего».
http://zavtra.ru/cgi//veil//data/zavtra/05/600/82.html
Союз писателей России и редакция «Российского писателя» от всей души поздравляют выдающегося современного исторического писателя Льва Михайловича Анисова с 70-летием!
Желаем юбиляру крепкого здоровья, благополучия и новых творческих свершений!

ПОДВИЖНИК — К 70-летию Льва Михайловича Анисова

Писать о Льве Михайловиче Анисове достаточно сложно, помня о том, что этот удивительный мастер слова чрезвычайно строг в суждениях и оценках, чего бы они ни касались. Однако уверенности мне придаёт то обстоятельство, что мы с ним давние друзья и наши отношения основываются на общности взглядов на принципиальные вопросы истории и культуры.
Но, будучи художником, я обращу главное внимание на книги и статьи, посвященные изобразительному искусству.
«И кто только над нами не дерзает…», — писал М.В. Врубель. Эти его слова, как и мысль Л.Н. Толстого о том, зачем между художником и зрителем нужен кто-то третий («искусствовед»), заставляют задуматься о роли этого «третьего». Альбрехт Дюрер говорил, что оценивать произведение имеет право только мастер, соответствующий ему по уровню.
Но наступило время, когда лихое племя дилетантов бесцеремонно лезет в таинственные глубины сугубо профессионального мастерства. Один пишет бессмыслицу: «И Левитан в этой картине перешёл от живописи к цветописи…», другой заявляет новаторством любое проявление или воспалённой психики, или конъюнктурного расчёта. Немудрено, что серьёзные профессионалы к так называемым искусствоведам относятся в лучшем случае иронически, понимая, что, кроме вреда, от них никакой пользы.
Но есть другая категория исследователей искусства. Эти люди внимательно, кропотливо изучают жизнь художников, неразрывно связанную с их искусством.
Честь и слава этим исследователям; чрез их каторжный труд у читателей возникает во всей полноте цельный образ культурной жизни русского общества.
Лев Михайлович Анисов относится к числу этих подвижников. Даже художники, казалось бы, всю жизнь изучающие искусство и профессиональную кухню мастеров прошлого, в его книгах и статьях находят для себя массу интересного и полезного. Что же сказать о читателе, начинающем познавать с азов эти страницы Великой Русской Культуры?!
Низкий поклон Льву Михайловичу, делающему столь трудное и святое дело.

Михаил Юрьевич КУГАЧ,
заслуженный художник РФ,
действительный член Академии художеств РФ

http://gazeta-slovo.ru/content/view/1559/1/

НАШ СОВРЕМЕННИК // ОБ АЛЕКСАНДРЕ ИВАНОВЕ С ЛЮБОВЬЮ

Лев Анисов. Александр Иванов. ЖЗЛ, М., Молодая гвардия, 2004

Мне нравятся книги Льва Анисова о русских художниках. Прекрасно изучив все имеющиеся архивные материалы, воспоминания современников, критические статьи и фундаментальные исследования, автор словно переживает заново жизнь своих героев и рассказывает нам о человеческой судьбе, творческих планах и нелёгких художнических путях и поисках представляемого мастера. Рассказ ведётся на добротном русском языке с основательностью подлинного знатока, не позволяющего и подумать себе о какой-либо вымышленной интриге или ради красного словца вставленном в повествование сомнительном эпизоде. Когда я читал книгу Л. Анисова о великом певце русского пейзажа Иване Шишкине, временами казалось, что у меня в руках автобиография, прекрасно изложенная самим большим мас¬тером. Книгу о Шишкине хочется перечитывать, равно как и замечательную анисовскую повесть о Павле Третьякове — крупнейшем собирателе русского искусства. Ведя рассказ о прославленном москвиче, подарившем родному городу уникальную галерею, автор с таким теплом и увлечением рисует образы и характеры художников, у которых Павел Михайлович приобретал произведения для своего любимого детища, что невольно испытываешь чувство белой зависти к героям книги — такой чистотой и возвышенностью веет от их жизненных и творческих поступков. А учитывая, что постоянными участниками событий, происходивших в доме Третьяковых, были Толстой, Достоевский, Суриков, Перов, Крамской и иже с ними, понимаешь, какую Россию мы потеряли, не за понюшку табака отдав всё ценное на поругание и забвение “весь мир насилья разрушающим”.
Закрываешь последнюю страницу книги “Третьяков”, и долго ещё помнятся тихие беседы в доме в Лаврушинском переулке, споры об искусстве, никогда не переходящие в свержение основ добра и красоты. Каким тираном предстаёт донельзя скромный и одновременно стойкий в отстаивании справедливости и добра Павел Третьяков, сумевший объединить вокруг себя всю художественную Россию, тех, кому дорога была держава и народ русский. Сколько бы ни пытались воинствующие революционеры от искусства осквернить идеалы лучших наших просветителей и подвижников, ни к чему это, кроме нездорового эпатажа, эпигонства и пустоты, не привело. Счастлив лишь тот творец, кто идеалы предшественников своих могучих держит в своём сердце, учится у них любить свой труд и дорожить духовными православными заповедями, открывающими дороги к подлинному совершенству. Вот о таком столпе русской культуры, блистательном мастере живописи, неистовом труженике и тончайшем профессионале — новая книга Л. Анисова “Александр Иванов”, увидевшая недавно свет в прославленной серии “Жизнь замеча¬тельных людей”, выпускаемой издательством “Молодая гвардия”.
В сравнительно небольшом по размеру труде Лев Анисов смог рассказать об одарённом живописце исчерпывающе, с вызывающим восхищение знанием фактического материала, проследив судьбу художника на фоне важнейших событий, происходивших в России и на чужбине в первой половине ХIХ столетия. Александр Иванов, как и многие его собратья по ремеслу, а также выдающиеся творцы отечественной литературы и культуры, был вовлечён в сложные коллизии повседневья, политические и религиозные споры-диспуты, которыми отличалось то судьбоносное для России время. Сколько величайших умов творило рядом с Александром Ивановым! Пушкин и Лермонтов, Гоголь и Достоевский, Тютчев и Брюллов. Список этот можно долго продолжать, но важно не количество талантов и истинных патриотов русского просвещения, а желание каждого из них быть полезными своему народу, постоянно искать лучшие пути для процветания и совершенствования русского человека.
Я много проштудировал в своей жизни искусствоведческой, истори¬ческой и мемуарной литературы, тем или иным образом связанной с пушкинской и гоголевской эпохой, временем Достоевского и Некрасова. Но отдаю должное Льву Анисову, сумевшему на основе этого богатейшего материала чётким языком литературного повествования рассказать о наиболее важных вехах подвижнического творческого пути Александра Иванова. Читатель, ведомый автором, погружается в реальный мир и повседневную обстановку Императорской Академии художеств. С какой теплотой, наблюдательностью, а подчас и искренней симпатией описаны учителя молодого художника, среди которых и его заботливый отец, одарённый мастер и чуткий педагог. Невольно позавидуешь тогдашним студентам, когда сравнишь их профессоров с нынешними нуворишами, захватившими самопроизвольно власть в опущенной донельзя Академии и творящими всё что угодно. Да только не пекутся они о подлинном искусстве. А ведь студенты и нынче приходят в академию ищущие, не без Божьего дара, требующего заботливой огранки. Только где же те профессиональные наставники, которыми были Мартос, Фёдор Толстой и Андрей Иванов? Не гнались они за лишними заказами, хотя могли иметь их предостаточно. Вдумчивость, такт и строгое следование законам художественного цеха помогали им и самим создавать бессмертные произведения, поныне радующие человеческий взор, и ученикам отдавать большую толику своих знаний и окружать их поистине отеческой заботой.
Зоркий глаз исследователя, прекрасное литературное воспитание и умение разбираться в сложнейших аспектах общественно-философской мысли прошлых времён помогли Льву Анисову написать об Александре Иванове непредвзято, прочувствовав глубоко смысл его поисков, сомнений, совершения ошибок и исправления их. Обычно принято считать Александра Иванова автором одной лишь картины “Явление Мессии”, а некоторые специалисты и просто любители прекрасного даже обвиняют его в медлитель¬ности, неуверенности в себе, напрасном растрачивании таланта и отказе от более полнокровной и насыщенной художественной жизни. Русский худож¬ник, получивший образование в России, любящий преданно и непоказно свою Родину, обрёк себя на добровольное пожизненное почти изгнание. Лукавые и изощрённые ценители искусства цинично улыбнутся: “Хорошо изгнание в Вечный город Рим да под голубые небеса Италии”. Но почитайте помесячную хронику этой заграничной командировки, растянувшейся на годы, скрупулёзно прослеженную автором новой книги, и поймёте, какой титанический труд, и умственный и физический, пришёлся на долю Александ¬ра Иванова в этой солнечной Италии. Не было ни одной религиозной книги, я не говорю уже о Библии и Евангелии, которую не проштудировал бы досконально пытливый создатель. Сколько философских трудов и мировоз¬зрен¬ческих точек зрения, сколько непростых диспутов и откровенных бесед сопутствовало написанию “Явления Мессии”! Иванов знал историю хрис¬тианского искусства не хуже, чем любой тогдашний самый сведущий профес-сор Вены, Сорбонны или Оксфорда. Ему казалось, что с каждой вновь прочитанной страницей он только отдаляется от сути евангельского события, которое он рискнул увековечить своей “немощной” кистью. Если бы не его истинно православное мироощущение, не постоянная поддержка русских литераторов и мыслителей, среди которых особое место занимают совмест¬ные духовные поиски писателя Гоголя и художника Иванова, не поднять бы ему этот цветущий Крест и не прославить русское искусство рукотворным сим шедевром. Одна картина, великий результат, радость свершения! А сколько этюдов, эскизов, набросков, вариантов, каждый из которых по праву является самостоятельным, законченным произведением. Не знаю, как для других, а для меня ивановские “Ветка”, “Аппиева дорога”, головы и фигуры персонажей будущей картины, не говоря уже о неповторимых по красоте и духовности “Библейских акварелях”, столь же значительны, как пейзажи Шишкина и Васильева, холсты Саврасова и Серова.
Поэт пушкинского круга Пётр Вяземский за два дня до кончины Алек¬сандра Иванова написал о его великом холсте проникновенные строки:

Я видел древний Иордан,
Святой любви и страха полный,
В его евангельские волны,
Купель крещенья христиан,
Я погружался троекратно,
Молясь, чтоб и душа моя
От язв и пятен бытия
Волной омылась благодатной…

Всякий прочитавший книгу Л. Анисова “Александр Иванов” переживёт состояние, охватившее поэта при рассматривании драгоценного холста, привезённого из Рима в Петербург. Переживёт потому, что автор сумел переосмыслить во время работы над первоклассным трудом своим чувства, которые посещали Александра Иванова — христианского художника, православного человека, верного сына многострадальной России.

Савва ЯМЩИКОВ

Савва Ямщиков: ЛЕТОПИСЕЦ // Льву Анисову — 65 лет

Он относится к тому типу людей, основательность, искренность и в абсолют возведённая порядочность которых сочетаются с удивительной скромностью и, я бы даже сказал, застенчивостью. Но не променяю я ни за какие деньги вдумчивые, насыщенные конкретными и, как правило, неизвестными дотоле сведениями, написанные прекрасным русским языком труды Льва Анисова о наших прославленных художниках на целые полки нынешних книжных магазинов, буквально ломящиеся от на потребу дня сварганенных поденок Радзинского, Быкова, Млечина и иных «просветителей», высоко ценимых «сеславинским ведомством».
Унаследовав самые лучшие качества своих родителей (мать Льва из крестьян, отцовские предки — священники), будущий писатель-исследователь провёл детские и юношеские годы в так полюбившемся ему Замоскворечье, где одной из главных святынь была Третьяковская галерея, пробудившая в молодом человеке «одну, но пламенную страсть» к русской живописи и её талантливейшим творцам. Жизнеописаниям самых близких ему по духу мастеров он и посвятил себя.
Прекрасно изучив все имеющиеся архивные материалы, воспоминания современников, критические статьи и фундаментальные исследования, автор словно переживает заново жизнь своих героев и рассказывает нам о человеческой судьбе, о нелёгких творческих путях и поисках представляемого мастера. Когда я читал книгу Льва Анисова о великом певце русского пейзажа Иване Шишкине, временами казалось, что у меня в руках — автобиография, прекрасно изложенная самим большим мастером. Книгу о Шишкине хочется перечитывать, равно как и замечательную анисовскую повесть о Павле Третьякове — крупнейшем собирателе русского искусства. Ведя рассказ о прославленном москвиче, подарившем родному городу уникальную галерею, автор с таким теплом и увлечением рисует образы и характеры художников, у которых Павел Михайлович приобретал произведения для своего любимого детища, что невольно испытываешь чувство белой зависти к героям книги — такой чистотой и возвышенностью веет от их жизненных и творческих поступков.
Закрываешь последнюю страницу книги «Третьяков», и долго ещё помнятся тихие беседы в доме в Лаврушинском переулке, споры об искусстве, никогда не переходящие в свержение основ добра и красоты; донельзя скромный и одновременно стойкий в отстаивании справедливости и добра Павел Третьяков, сумевший объединить вокруг себя всю художественную Россию — тех, кому дорога была держава и народ русский. Сколько бы ни пытались воинствующие революционеры от искусства осквернить идеалы лучших наших просветителей и подвижников, ни к чему это, кроме нездорового эпатажа, эпигонства и пустоты, не привело.
Счастлив лишь тот творец, кто идеалы предшественников своих могучих держит в своём сердце, учится у них любить свой труд и дорожить духовными православными заповедями, открывающими дороги к подлинному совершенству. Вот о таком столпе русской культуры, блистательном мастере живописи, неистовом труженике и тончайшем профессионале — книга Льва Анисова «Александр Иванов», увидевшая недавно свет в прославленной серии «Жизнь замечательных людей», выпускаемой издательством «Молодая гвардия».
В сравнительно небольшом по размеру труде Лев Анисов смог рассказать об одарённом живописце исчерпывающе, с вызывающим восхищение знанием фактического материала, проследив судьбу художника на фоне важнейших событий, происходивших в России и на чужбине в первой половине XIX столетия.
Обычно принято считать Александра Иванова автором одной лишь картины «Явление Мессии», а некоторые специалисты и просто любители прекрасного даже обвиняют его в медлительности, неуверенности в себе, напрасном растрачивании таланта и отказе от более полнокровной и насыщен- ной художественной жизни. Русский художник, любящий преданно и непоказно свою Родину, обрёк себя на добровольное пожизненное почти изгнание. Лукавые и изощрённые ценители искусства цинично улыбнутся: «Хорошо изгнание — в Рим, под голубые небеса Италии». Но почитайте помесячную хронику этой заграничной командировки, растянувшейся на годы, скрупулёзно прослеженную автором новой книги, — и вы поймёте, какой титанический труд: и умственный, и физический, — пришёлся на долю Александра Иванова в этой солнечной Италии. Сколько философских трудов и мировоззренческих точек зрения, сколько непростых диспутов и откровенных бесед сопутствовало написанию «Явления Мессии»! Иванов знал историю христианского искусства не хуже, чем любой тогдашний самый сведущий профессор Вены, Сорбонны или Оксфорда. Но ему казалось, что с каждой вновь прочитанной страницей он только отдаляется от сути евангельского события, которое он рискнул увековечить своей «немощной» кистью. И если бы не это истинно православное мироощущение, не постоянная поддержка русских литераторов и мыслителей, среди которых особое место занимают совместные духовные поиски с Николаем Васильевичем Гоголем, не поднять бы ему этот цветущий Крест и не прославить русское искусство рукотворным сим шедевром. Одна картина, великий результат, радость свершения! А сколько этюдов, эскизов, набросков, вариантов, каждый из которых по праву является самостоятельным, законченным произведением?! Не знаю, как для других, а для меня ивановские «Ветка», «Аппиева дорога», головы и фигуры персонажей будущей картины, не говоря уже о неповторимых по красоте и духовности «Библейских акварелях», столь же значительны, как холсты Шишкина и Васильева, Саврасова и Серова…
Поэт пушкинского круга Пётр Вяземский за два дня до кончины Александра Иванова написал о его великом холсте проникновенные строки:

Я видел древний Иордан,
Святой любви и страха полный,
В его евангельские волны,
Купель крещенья христиан,
Я погружался троекратно,
Молясь, чтоб и душа моя
От язв и пятен бытия
Волной омылась благодатной…

Книги Льва Анисова постоянно переиздаются, ибо пользуются большим спросом, несмотря на отсутствие пресловутой рекламы и грязноватого пиара. Недавно в издательстве «Алгоритм» вышло серьёзнейшее исследование о кознях иноземцев при государевом дворе — «Иезуитский крест Великого Петра», а в феврале увидит свет книга «Просветитель Аляски и Сибири», рассказывающая о митрополите Московском Иннокентии (Вениаминове). Старая гвардия русских литературных подвижников не станет сдавать позиции подлинных искателей истины и справедливости, пока в её рядах есть такие увлечённые и стойкие бойцы, как Лев Анисов.

Савва Ямщиков
20 февраля 2007 0
№08 (692) от 21 февраля 2007 г.
Web zavtra.ru
Выпускается с 1993 года.
Редактор — А. Проханов.
Обновляется по средам.

На Волге (рассказ)

Михаилу Юрьевичу Кугачу

1
Теплоход подходил к пристани старого приволжского городка. Было начало осени. Пригревало солнце, небо сине, безоблачно, воздух прозрачен и различимы птицы, кружащие над темнеющим вдали лесом. Ивы, склоняющиеся к реке, роняли в воду желтые, скрученные листья, и они, словно лодочки, покачиваясь, плыли по черной воде; стреноженные лошади на берегу лениво помахивали хвостами, и, время от времени, переступали на новые места. Было по-летнему тепло, и только редкие порывы холодного ветра, налетающие с лугов, говорили, лето кончилось.
Женщину, одиноко стоящую на втором этаже дебаркадера, Андрей Игоревич заметил с середины реки, когда теплоход начинал поворачивать к пристани. В светлом плаще, опершись на перила, она смотрела в сторону приближающегося судна. Было во всём её облике что-то знакомое, даже родное. Будто кто-то из далекого детства пришел на пристань. Он даже невольно окинул взглядом пассажиров, столпившихся на палубе у выхода, пытаясь угадать человека, которого она ожидала, но сделать этого не смог. И неожиданно поймал себя на мысли, как было бы хорошо, если бы она ожидала его. Но в этом городке знакомых у него не было.
Теплоход причалил к пристани. Матросы скинули трап и по нему застучали туфли, ботинки, сапоги пассажиров. Вслед за всеми Андрей Игоревич потянулся к выходу и потерял женщину из виду. На дебаркадере они нечаянно столкнулись. Она торопилась к трапу и, пересекая толпу, прямо-таки натолкнулась на него.
Оба улыбнулись друг другу. Андрей Игоревич успел увидеть карие глаза и весёлые ямочки на щеках и уже за спиной услышал её мягкий голос: она расспрашивала о чём-то матросов, а вскоре, стуча каблучками, обгоняла его. Он смог разглядеть её, пока шли рядом. Среднего роста, удивительно изящная; темно-русые волосы опускались на плечи. Похоже, из казачек. Бросилась в глаза её быстрая ровная походка.
Она поднялась по высокой деревянной лестнице на набережную, и вскоре, свернув в переулок, исчезла из вида.
Ему почему-то вспомнилось шутливое стихотворение студенческой поры.
Шел и встретил женщину. Вот и всё событие.
Подумаешь событие, а не могу забыть её.
Не могу забыть её, а она забыла.
Вот и всё событие. Вот и всё, что было.
И он улыбнулся.
Городок оказался уютным. Старые одно- и двухэтажные купеческие дома утопали в зелени. На взгорье, в окнах домов ярко сверкали лучи заходящего солнца. За высокими деревьями, в конце улицы, проглядывали купола церкви. По асфальтовой мостовой катила телега с сеном. Всего более поразило его то, что незнакомые люди здоровались с ним при встрече.
Он позабыл о женщине. Но на другой день, едва вышел из гостиницы и направился вдоль набережной, читая вывески, вдруг увидел её. Она шла ему навстречу по другой стороне улицы. Взгляды их нечаянно встретились, и оба приветливо кивнули друг другу. В глазах её он увидел промелькнувшее любопытство.
Андрей Игоревич заглянул в книжный магазин, что делал в каждом незнакомом городе, и, выйдя из него, принялся с откоса разглядывать заволжские дали.
Ему вдруг подумалось, возможно, с этого места смотрели на Волгу Александр Остужев, Борис Щукин, может быть, Вера Пашенная или глубоко почитаемый им Игорь Владимирович Ильинский, в доме которого ему довелось побывать однажды.
В городке с дореволюционной поры (так сообщалось в путеводителе) располагался Дом творчества актеров. Где-то неподалеку до недавнего времени сохранялась дача Шаляпина. Приезжали в эти места поработать и художники. Как предполагал Андрей Игоревич, мог побывать здесь и один из его любимых художников — Иван Силыч Горюшкин-Сорокопудов. Нынешняя поездка была, в какой-то степени, связана с его именем.
С Волги, в 1912 году, Горюшкин привёз портрет человека, удивительно напоминающего известного всей дореволюционной России протодиакона Холмогорова, обладавшего необычайно мощным и красивым голосом. В чём-то он даже превосходил Шаляпина. Говорили, никто, включая Шаляпина, не мог лучше него исполнить «Верую» — соло речитатив для баса и хора. Когда протодиакон возглашал «Им же вся быша», делалось страшно. Казалось, молящимся открывается тайна творения.
Написан был портрет на фоне деревенских изб, крытых соломой. Поражало выразительностью лицо неизвестного: большой нос, высокий лоб, глубокие складки на узком лице, суровый взгляд из-под колючих рыжих бровей. Место написания портрета не указывалось, но люди знающие утверждали (в основном, это были старые московские актеры), протодиакон изредка бывал у родственников на Волге в деревне, расположенной в четырех километрах от Дома творчества актеров, и, случалось, по просьбе настоятеля, сослужил ему в местном храме.
Забытую Богом деревню и старую церковь и хотел увидеть Андрей Игоревич. Именно здесь и могли познакомиться художник и протодиакон,
Удивительно, в том же 1912 году, Горюшкин написал картину «Из века в век». Сколько ни смотри на неё, глаз не оторвёшь. В жаркий полдень на звоннице мирно воркуют голуби, не пугаясь присутствия людей в монашеских одеяниях. Внизу — крыши домов и необозримые дали…
Горюшкин особенно интересовал Андрея Игоревича. Возможно, потому, что талант, которым он обладал, был столь редок, что сравнить его можно было разве что с самыми выдающимися русскими художниками. Но другие мастера становились известными в России и Европе, о них писали, издавали монографии, а о Горюшкине упрямо молчали или, что не стоило скидывать со счетов, умышленно замалчивали.
Художник боготворил старину. Еще студентом Академии художеств, собирая материал для конкурсных работ, он, ученик Репина, часто бывал в Угличе, Суздале, Ростове Великом, других старинных городах, где без устали писал монастыри и звонницы с монахами, многоцветные главы соборов и церквей. Его так и прозвали — певец колоколов.
Возможно, в чем-то Горюшкин и протодиакон Холмогоров (в том, что это был его портрет, Андрей Игоревич почти не сомневался) оказались близки друг другу. Холмогорова, волею судеб, писали позже Павел Корин и Михаил Нестеров. У них он оказывался на центральных местах в их известных картинах. Но портрет, оставленный Горюшкиным, превосходил их.
«Да, автопортреты пишутся в старости, — вернулся вдруг к занимавшей его последнее время мысли Андрей Игоревич. – А портреты пишут в молодости, с тех, на кого хотят походить».
И, вздохнув, он направился к церкви.
2
Служба кончилась. Звонили колокола. Из церкви выходили прихожане, бегали по двору детишки, догоняя друг друга. В залитом солнцем храме сверкали позолотой Царские врата; в подсвечниках догорали свечи; ощущался запах ладана и воска. С хоров доносились голоса молодых веселых певчих, разбирающих ноты.
Отчего-то вдруг вспомнилось, Холмогорова, когда он еще служил диаконом у Никиты-мученика, на Басманной, известный Зимин всё приглашал к себе в оперу. Встретятся, бывало, а Зимин и говорит: «Ну, как, отец Михаил, споёте у меня хоть Пимена, хоть разочек? Ведь Пимен лицо духовное». – Лицо-то Пимен, правда, духовное, — отвечал диакон, — а что потом мои прихожане – огородники подмосковные скажут?» Так и отказывался. И до конца дней своих не пел ни у Зимина, ни в Большом театре. А ведь мог бы, как бывший диакон Максим Дормидонтович Михайлов стать народным артистом. Мировую славу прочили Холмогорову. Но другая натура была у человека.
Он всем запоминался с первого взгляда. На полголовы выше толпы, спокойный, необыкновенно величественный. Мощный голос его наполнял звуком всю церковь. Бас буквально завораживал. Холмогоров был весь молитва. Благоговение, с которым служил он, передавалось всегда всем без исключения слушающим его.
«Жаль, голос его никогда не записывался и теперь навсегда потерян», — думалось Андрею Игоревичу. Надежда оставалась разве что на стены храмов, в которых он служил. Говорят, они помнят всё.
Ах, стены, стены, так ли это?
Пока он рассматривал потемневшую от времени настенную роспись, из алтаря вышел молодой монах — настоятель храма, и, увидев незнакомого человека, задержал на нём взгляд.
Андрей Игоревич подошел к нему под благословение, и, получив его, поинтересовался:
— Говорят, в вашем храме пел Холмогоров?
Монах вопросительно взглянул на него.
— Протодиакон Михаил Кузьмич Холмогоров, — поправился Андрей Игоревич.
Названное имя оказалось незнакомо настоятелю.
— Когда это было? – спросил он.
— В начале прошлого века.
— Простите, служу здесь недавно. Не всё знаю, и не про всех слышал, — ответил монах, и неожиданно по-детски, смущенно, улыбнулся
Выпускник Духовной семинарии, недавно рукоположенный в иеромонаха, он, с его слов, служил в храме четвертый месяц, сменив умершего настоятеля. История Холмогорова явно заинтересовала его.
— Не слышал, не знал, — сказал он. – Благодарю вас за интересный рассказ.
Отчего-то вспомнились вдруг слова Холмогорова: «Когда стоишь на амвоне, всегда надо помнить, что перед тобой – Господь Бог, а за тобой – верующий народ». Андрею Игоревичу невольно подумалось: «Как глубоко они верны». Но вслух произнес:
— Когда в двадцать пятом году чествовали Чеснокова, в храме Василия Кессарийского, Михаил Кузьмич пел со сборным хором в сто пятьдесят человек, и голос его, вы представьте, голос не заглушаем был хором даже в моменты совместного форте. Какой голосище!
И, помолчав, добавил: — Говорят, и у вас здесь он пел.
И оба, не сговариваясь, молча взглянули на амвон.
— Может, кто-то из прихожан слышал об этом? – предположил Андрей Игоревич.
Монах отозвался не сразу:
— Храм закрыт был до войны. Служить вновь начали четыре года назад. Вот и посудите, если кого и расспрашивать, так тех, кому за девяносто.
И, расставаясь, поинтересовался: – Вы к нам надолго?
— Дня на два, не больше.
— Приходите ко всенощной. Попробую разузнать что-то для вас, – пообещал настоятель.
И они расстались.

Был субботний день. Казалось, весь городок стекался к торговой площади, где гудел шумный базар: торговые ряды с грибами, ягодами; тонкий аромат исходил от дозревающих яблок, разложенных на прилавках. Рядом торговали живой рыбой, которая трепыхалась в плетёных корзинах; астраханскими арбузами; саженцами, астрами… И посреди, переходя от прилавка к прилавку, двигалась яркая, пестрая, нарядная толпа. Подумалось, такое красочное пятно не мог упустить Горюшкин. И невольно проскользнула мысль: «Говорят, русский быт умер. Чепуха! Быта не убить. Быт – это человек».
Андрей Игоревич пересек базар и по тенистой петляющей улочке поднялся в гору. Здесь было удивительно тихо. На просторе гулял ветер, шумели листвой березы. Плывущие по небу облака неприметно меняли свои очертания. Внизу, по раздольной Волге, плыли, казавшиеся отсюда щепочками, баржи. С пристани доносились редкие гудки теплоходов.
С горы, словно наперегонки, сбегали к Волге разноцветные крыши домов и сараев …
От увиденного захватывало дух и становилось светло на душе.
«У каждой местности своя музыка, — подумалось ему. — Но есть места, где эта музыка вечна».
Андрей Игоревич перевел взгляд на заволжские дали. «Что за странный народ мы, русские? – говорил он себе. — При такой красоте, при таких просторах не умеем любить свое родное, у нас всех есть какое-то обидное свойство стыдиться своей «одежды». А ведь будущее нации – в её прошлом». Он даже поразился пришедшей мысли.
Уходить не хотелось…
3
Он возвращался по той же улочке, глядя под ноги, когда из ближайшей подворотни выбралась молодая дворняжка и, виляя хвостом, кинулась встречать кого-то. Андрей Игоревич поднял голову и увидел знакомую женщину. Увидели и его.
Она убирала прядь волос со лба, поставив сумку на землю.
Он ускорил шаг, чтобы помочь ей. Женщина не возразила, и, наклонившись, потрепала собаку, которая кружила рядом, то останавливаясь и опуская мордочку на лапы, то, срываясь с места, и высоко подпрыгивая.
— Любят вас, — пошутил он.
— Наверное, есть за что, — в тон ему ответила она, и веселые ямочки на щеках напомнили о живости её характера.
— Кого-то ищете у нас? – поинтересовалась она.
— Теперь не найти, — ответил он.
— Что так?
— Давно человек умер.
— Жил здесь?
— Приезжал в деревню (он назвал её) и иногда пел в вашем храме.
— Кто это?
— Михаил Кузьмич Холмогоров. Московский протодиакон.
— Нет, не слышала, — не сразу отозвалась она.
— Удивляться нечему – много лет прошло.
— Это ваш родственник?
— Нет, просто люблю старину. Ищу следы её. А на поиски не всегда времени хватает. У меня вот всего два выходных.
Через несколько шагов остановились у крыльца двухэтажного дома.
— А мне подумалось, вы — художник.
— К сожалению, нет, — покачал он головой: — Но к живописи не равнодушен. Что есть, то есть.
Она взяла у него сумку, и пальцы их на мгновение соприкоснулись.
— Все волжанки такие красивые? – полушутливо спросил он.
— Не могу судить. Я с Дона, — ответила она, и уточнила: — С верховья.
— Ну, вот, такая красавица и не слышала об этом замечательном человеке.
— Не довелось, — улыбнулась она.
— А что, до этой деревни далеко отсюда? – сменив тональность, серьезно спросил он. – До всенощной смогу обернуться?
— По дороге — туда и обратно — часа три. Лесом короче…
— Лесом заплутаюсь…
— Я могу проводить вас.
Он не поверил сказанному.
— Вы же впервые здесь. Никого не знаете. Худого не сделаете. А у меня время есть.
— Был бы очень признателен.
— Тогда подождите немного.
Она открыла тяжелую скрипучую дверь и скрылась за нею…
х х
х
Они шли по старой, заросшей травой колее, которая пересекала поле, и вскоре привела к лесу. Было еще очень тепло, но уже становилось грустно от запаха ушедшего лета, многослойного, пряно-кисловатого.
По прозрачному высокому небу плыли и плыли облака.
В лесу тихо. Медленно кружась, падали с берёз желтые листья. Кое-где от дерева к дереву тянулись серебристые нити паутины. Цвели поздние осенние цветы. Вода в канавках была настолько прозрачна, что каждая травинка на дне видна.
— Чем-то он задел вас, — заметила она, когда опушка леса скрылась за деревьями.
— Бас замечательный. Недаром его называли церковным Шаляпиным. Если когда-нибудь надумают писать историю русского церковного пения, Холмогорову дóлжно будет отвести в ней одно из первых мест среди исполнителей.
— А я и фамилии его не слышала, — призналась она.
Некоторое время шли молча.
— Расскажите о нём, — попросила спутница.
— Знаете, ну, чтоб не думалось, что я чересчур серьезный, давайте я немного для начала посмешу вас, — неожиданно улыбнулся Андрей Игоревич.
Его доброе настроение передалось ей. Это угадывалось по её лицу.
— Когда случилась эта история, точно неизвестно, — начал он. — Рассказывают, на одной речной переправе служил паромщик с редкостным, чрезвычайно сильным басом. И вот как-то его голос пришлось услыхать тамошнему архиерею во время объезда своей епархии. Владыка решил, с таким даром Божиим этому человеку уготована прямая стезя к диаконскому служению. Паромщик не заставил себя долго уговаривать, и вскоре был рукоположен в диаконы.
Она вдруг тронула его за рукав и, остановившись, указала взглядом на ствол большой сосны, по которой юрко взбиралась белка. Заметив чужаков, зверушка ловко шмыгнула в дупло.
— Простите, — сказала она и повторила: — Простите, Бога ради.
Под ногами вновь зашелестела опавшая листва.
— И вот — его первая архиерейская служба, — продолжил Андрей Игоревич. — Церковный причт вышел из алтаря и выстроился для встречи епископа, и среди него, в центре, лицом ко входу, стоит новоиспеченный диакон. Архиерей вошел в храм и остановился, ожидая начальный диаконский возглас «Премудрость». Всё замерло, и воцарилась тишина. Но молодой диакон, ощутивший себя в центре внимания, растерялся и молчит. Священники, что поближе, начинают громким шепотом подсказывать: «Ну, давай! Начинай!» Тот, красный и совсем сконфуженный, забыв всё, чему его учили, таким же шепотом спрашивает: «Как?» — «Ну, как обычно, давай же».
И вот, сам себя не помня, стоящий напротив архиерея, недавний паромщик воздвиг десницу с орарем и, во всю мощь своей утробы, громовым басом возгласил «как обычно»: – Отча-алива-ай!
Она залилась звонким смехом.
— Какой же вы…, — и, не подобрав нужного слова, продолжила: — Давно так не смеялась. Как легко с вами …
И он как бы заново увидел её красоту, но теперь по-иному: более полно.
— Не помню, где об этой истории вычитал, — сказал он.
В наступившей тишине слышно было, как где-то застучал дятел, — и вновь тихо.
— А что до Михаила Кузьмича, — произнёс Андрей Игоревич. — Тут что сказать. Кончил он курсы при филармонии. Многие советовали ему идти в артисты. Одна только матушка сказала: «Куда тебе, Миша, в артисты, с твоей-то простотой? Заклюют тебя за кулисами. Иди уж ты в дьяконы – послужи Господу». Ну, он и пошел.
Андрей Игоревич помолчал, словно собираясь с мыслями, и через паузу продолжил: — Когда он был уже известен, спрашивали у него: «А как это Вы, отец Михаил, такого совершенства достигли? Вот «Верую» у Шаляпина и то хуже Вашего получается». «– Так ведь в церкви-то уж если «О», то «О» и есть, а не «А», а Федор-то Иванович славянские слова несколько на манер русских произносил. Нельзя этого делать в церковном пении».
— Это верно, — неожиданно поддержала она.
— Вы любите петь?
— С детства. У нас в семье все пели. Особенно помню старинные казачьи.
Через минуту-другую поинтересовалась:
— Вы как-то с музыкой связаны?
— Скорее с живописью. Иногда… для себя… стараюсь определить, где и когда картина написана. У каждой ведь своя история. А что до музыки. Пел только в детстве. Есть такой грех. Время было послевоенное. В праздники к нам собирались гости. Все садились за стол; стояли рюмочки, тарелки со скромной закуской: винегрет, селедочка, отварная картошка, да черный душистый хлеб, который сейчас не пекут. Комнату обогревала голландская печь, выложенная кафелем. И вот у этой печи ставились две табуретки, а на них — два ребенка — я и моя двоюродная сестра, и тоненькими голосами мы пели: «Старушка не спеша, дорожку перешла…» И пение наше вызывало смех и всеобщее веселье.
— Да, забавная песенка! – вспомнив её, рассмеялась она.
Над их головами, с гулким карканьем, разносящимся по лесу, пролетел ворон и скрылся где-то меж деревьев
— Помните, у Аполлона Майкова стихи, — Андрей Игоревич прочитал врастяжку:
— Люблю дорожкою лесною,
Не зная сам куда, брести;
Двойной глубокой колеёю
Идёшь, и нет конца пути…
Спокойствие какое-то от таких стихов, — прервал он чтение и заговорил о другом: — Знаете, кого я чаще всего теперь вспоминаю?
Она взглянула на него.
— Деда своего. Он был знаменитым в округе кузнецом. Лошадей подковывал. Так и осталось в памяти: зажмет между колен копыто и подкову прибивает. Я все думаю, что же главное в этом мире… Для чего люди в него приходят…
В глазах её мелькнуло понимание.
— Возможно, дед с того кузнецом был, что степь любил, коней на приволье… Мы же… все мы… вольнолюбивые по природе… и терпеливые донельзя… Иногда думаешь, взгляни на места, окружающие каждого с детства, и поймешь природу его, суть его. Хорошо однажды знакомый монах сказал: красота, нас окружающая, – это красота Божественной мысли, разлитой вокруг нас. Не ей ли каждый поет свою песню.
Он замолчал.
— Вы всё же художник.
— Не могу судить, — отозвался он, и продолжил мысль: — Тот же Холмогоров, положа руку на сердце, мог сказать: «Пою Богу моему дондеже есмь». Возможно, так и поняли его большие художники. Потому и писали его. А пишут чаще всего то, чего самим не достает. И что интересно. Холмогоров к церкви был привязан, Шаляпин же – человек светский, артист. Но артистов у нас помнят, а Холмогорова – нет. Вот парадокс.
4
Гром грянул неожиданно. Зашумели, закачались верхушки деревьев. Быстро начало темнеть.
— Вот те и раз, — засмеялся Андрей Игоревич. — Кто-то прогневался за мои речи.
— Быть того не может, – запротестовала она, – Мысли у вас светлые. А дождь, поверьте мне, мимо пройдет. Сами увидите.
И оказалась права. Прогремев несколько раз, гроза начала удаляться и затихла где-то вдали. Собравшийся, было, дождь, прошел стороной. Небо посветлело….
— И потом, на людей хороших нападать нечестно,- веселый голос её как-то особенно отчетливо прозвучал в притихшем лесу.
— Вы взаправдашняя кудесница, — шутливо сказал он.
— В лесу выросла. Девчонкой целыми днями в нём пропадала. По грибы любила ходить. Так что мне в лесу всё знакомо.
Несколько шагов прошли молча.
— А ваши родные места? – поинтересовалась она.
— Тамбовщину с детства люблю. Мама родом оттуда. А отец — с Волги.
Услышанное, похоже, чем-то обрадовало её. Но она смолчала.
Шли, вдыхая свежий, прохладный воздух, содержащий в себе уже не летний зной, приглушенный кронами деревьев, но и не осеннюю сырость, поднимающуюся от мокрой земли. Запах увядших листьев напоминал запах старого вина.
На замшелых пнях виднелись семейки опят. Прикрытые золотыми, красными и лиловыми листьями, спрятавшиеся в глухой траве подосиновики изредка обнажали свои шляпки.
— Жили же люди в России, — заговорил он. — Талантливые, яркие… С характерами — позавидуешь,… И век другой. Но было между ними единение какое-то… даже родство… Было. Угадываешь его. И всё это…
Он не закончил. Губы его плотно сжались. Продолжил не сразу.
— Как-то Холмогоров… его часто в гости приглашали… любили за правдивость… оказался в гостях у Меркурова. Скульптор был известный. Ленина лепил… Они с супругой, — сами люди добрые, — почитали Холмогорова. Меркуров часто рисовал его. Икон у них, конечно, нигде не было. Время было такое, да и не знал Холмогоров, верующие ли сами хозяева. И вот встал он утром, рано,- все ещё спали. Проходит через одну комнату, другую и видит вдруг: в углу иконы и лампадки перед ними горят. Потом спрашивает: «Откуда у вас иконы такие благолепные?» – А хозяин и хозяйка в один голос: «О каких иконах Вы говорите? Никаких икон у нас нет».
Андрей Игоревич замолчал. Чувствовалось, что-то внутри задевало его.
— Когда вспоминаю Холмогорова, всегда вижу одну и ту же картину. Зима. Мороз страшный. Первый год войны. И на пустынной платформе небольшой подмосковной станции фигура одинокого старика в старом пальтишке, облепленном снежной метелью. Холмогоров тогда вернулся из заключения. Матушка его умерла. Служить в Москве ему запрещали. И он ездил в Пушкино. Пел там.
И вновь стало слышно, как зашелестела листва под ногами…

Чем дальше они уходили в лес, тем выше казались деревья, более сужалась дорога, и тише становилось вокруг. Солнце с трудом пробивалось сквозь густую листву. Ветви елей задевали лицо, руки…
Дорога, заросшая густой травой, а кое-где осокой, сделала поворот, и взору открылось лесное озеро.
Деревья низко склонялись над темной водой, крепко уцепившись корнями за берег. Не было ни малейшего ветерка, и вода казалась необыкновенно ровной. Она блестела как зеркало, отражая небо и деревья, окружающие озеро. На середине его виднелись большие зеленые листья и белые кувшинки.
— Однако, и места у вас, — не мог скрыть удивления Андрей Игоревич. Чем ближе подходили к озеру, тем заметнее менялось его настроение. — В хмурые дни хорошо здесь у костра посидеть, есть печеную картошку, и слушать истории про водяных.
Шли вдоль берега, когда вдруг что-то с шумом и писком выскочило из-под ног и стало падать в воду. От неожиданности оба вздрогнули, но тут же рассмеялись, увидев утиное семейство, которое, услышав их шаги, бросилось из густой травы спасться в воду. Мать-утка и несколько утят быстро удалялись от берега.
— Маленький Егорка упал в озерко, — произнесла она.
— Это о чём? – поинтересовался он.
— Детская загадка. Не слышали? Маленький Егорка / Упал в озёрко/ Сам не потонул/ И воды не всколыхнул. В детском саду малышам загадывала.
— И отгадывали?
— Не всегда. И подсказывать приходилось.
— А мне не подскажете?
— Ну, вот, — она повернулась к нему, и он увидел её смеющиеся глаза и весёлые ямочки на щеках. – Такой взрослый, умный, серьезный человек… Это же лист с дерева в озеро упал.
— Да-а, пора, пора мне в малышовую группу. К вам поближе.
— Но я уже там давно не работаю.
Солнечная рябь на воде, поднятая утиным семейством, слепила глаза, и приходилось щуриться, глядя на озеро.
— Когда впервые побывала здесь, уйти не могла, — призналась она. — Тайной какой-то от озера веет. Загадочностью… При закате оно особенно красиво.
— Бывали здесь по вечерам?
— Случалось.
— И русалок не боялись?
— Нет… Бояться, старики говорят, живых надо, – она невольно вздохнула.
— У Крамского картина есть «Русалки». С ней странные вещи происходили… По вечерам уборщицы отказывались работать в зале, где она висела. Пение слышали… тихое, заунывное… А дети Третьяковых пробегали мимо картины, закрыв глаза. Однажды рядом с русалками повесили саврасовских «Грачей». А ночью шум, стук, грохот. Прибежали, а саврасовская картина на полу лежит. Упала со стены. Не понравились ночным русалкам дневные птицы.
— Мистика какая-то, — произнесла она.
— Хорошо старушка-нянька, — она у Третьяковых жила, — продолжил Андрей Игоревич, — присоветовала: «Повесьте, — говорит, — картину в самый дальний угол, чтобы на неё свет не падал. Трудно русалкам при солнечном свете, оттого даже ночью не могут успокоиться. А как попадут в тень, разом колобродить перестанут». Послушались старую. С той поры никто и не слышит русалок.
Андрей Игоревич наклонился к воде. Намочил руки. Вода оказалась ключевой. Выпрямившись, задержал взгляд на утином семействе, которое подплывало к противоположному берегу, залитому солнцем.
— В лесу с нас маски спадают, — сказал он, — Замечали, сами собой становимся. И фальшивим редко. И мысли глубже, и чувства чище.
Она согласно кивнула.
— Здесь только и получаешь ответы на то, что занимает тебя последнее время. Смотрите, — утята. Их же погнал животный страх за свою жизнь. Но страх человеческий? Его боязнь собственной смерти. Это же от неверия нашего. Не страхом Божиим живем, но животным, как утки. А, значит, и общество наше больное. Но где бегут церкви, там теряют свою национальность.
— Не умею рассуждать, как вы, — призналась она. — С вами интересно, но за вами трудно поспеть.
За озером дорогу преградило упавшее дерево. Поражали размерами его корни, нависающие над образовавшейся ямой. Едва приблизились к стволу, как откуда-то снизу, из-под дерева, выпорхнула маленькая птичка и скрылась в соседнем кустарнике.
Андрей Игоревич подал спутнице руку и выпустил её, когда оба преодолели препятствие. И заметил, выпустил с неохотой. Как ему показалось, и она не торопилась освободить её.
Шли, касаясь друг друга, когда приходилось уклоняться от еловых ветвей,
— Холмогоров мог бывать здесь, — сказала она. – Эта дорога вела в деревню.
Он представил рослого рыжеволосого протодиакона, возвращающегося из города в деревню после церковной службы. «Мог и Горюшкин быть с ним», — подумалось ему, и он невольно оглянулся.
Лес начинал редеть. Сквозь крону деревьев всё сильнее и сильнее пробивалось солнце.
— А ведь мы почти пришли, — сказала спутница.
Дорога вывела на нескошенный, заросший высокой травою, луг. Сколько видел глаз, кругом белели ромашки, цвел мышиный горошек. А выше всех, – лиловые колокольчики. От легкого дыхания теплого ветерка они колыхались, кланялись.
Вдали виднелись крыши домов деревни.
5
Он шел по высокой траве в надежде отыскать место, откуда Горюшкин мог писать портрет Холмогорова. Но крытых соломой изб не было. Стояли семь, потемневших от дождя и времени, домов, крытых дранкой и шифером. В двух из них окна были заколочены, в остальных топились печи. Из труб к небу поднимались белые струйки дыма.
Поодаль, ближе к лесу, за высоким забором, строились коттеджи из красного кирпича.
Да, деревни, изображенной Горюшкиным, не было. Скоро выяснилось, что и коренных жителей здесь также не осталось. В деревне жили люди, приехавшие издалека и заселившие опустевшие дома умерших хозяев.
Объяснили это трое мужиков, сидевших возле плетня на скамейке.
— Местные-то давно повымерли, — говорил один из них, попыхивая самокруткой, — Вот Степаныч, сосед наш был, — он кивнул на окна ближайшей избы. — Он местный был. Так девять дней, как помер. Сегодня девятина. Сегодня? – переспросил он соседей.
Те кивнули.
— Вот помянули на девятину. Положено так.
— А из старых, кто-то бывает здесь? Приезжают?
— Из старых? А кто же из старых? Старые повымерли, а молодые, которые живы, поразъехались кто куда. Бывает, наведываются. Дома-то некоторые на них записаны. Теперь вот мы здесь… Да из Москвы начинают строиться, — он кивнул на особняки, строящиеся подле леса. – Места-то здесь заметные. Дорогу вот проложили. Тут уж многие приезжают, справки наводят, расспрашивают, не продаются ли дома? — И после паузы: – Вы то не из таких?
Поблагодарив стариков и осмотрев окрестность, решили возвращаться. Направились к лесу.
— Слышь, слышь, — послышалось сзади. – Чё же пешком? Автобус через час будет.
— Да, не тронь ты их. У их, видать, свои дела. Соображать надо, — отозвался другой голос.
х х
х
Возвращались немного усталые, заметно сократив дорогу. От запаха прелой листвы и хвои кружилась голова, но было приятно вдыхать этот чистый, пропитанный лучами солнца аромат леса.
— Расстроились? – услышал Андрей Игоревич.
— Есть такое, — ответил он. – Не узнал, что хотелось. Но, Бог дал, деревню увидел, места окрестные… Теперь понимаешь, почему он сюда приезжал… Подвижники они всё-таки были великие.
— Кто?
— Горюшкин с Холмогоровым. Старины не предали. Хранили прошлое вопреки настоящему. Им и веришь, в отличие от того же Меркурова, Корина, Нестерова…
— Но это же известные люди…
— И талантливые… Но у соглашательства, если человек с ним живёт, особенность одна — в работу проникать.
— Не понимаю, — сказала она и повторила: – Не поняла.
— Не служат двум богам. Они сделали это. Может, потому Господь, и не дал Корину написать «Русь уходящую». Павел Дмитриевич ведь думал «Реквием» писать, а послушался покровителя своего – Горького и согласился изменить название картины. А изменение это привело к ложному истолкованию самого смысла картины. А что до нестеровских вещей… при всём уважении к их автору…- он замолчал, и докончил не сразу. – Что говорить, не веришь всем этим нестеровским красивостям. Не задевают, за малым исключением.
Он задумался о чем-то своём и заговорил не сразу. Заговорил, словно отвечая кому-то на что-то важное, главное для него:
— И Холмогоров оступался. Было. Не все тогда, после октябрьского переворота, могли сразу разобраться, что к чему. Патриарха Тихона арестовали, а тут обновленцы во власть пришли. Пригласили Холмогорова архидиаконом у них стать. Он, хотя и сомневался сильно, а согласие дал. А когда понял, что к чему, стыд его охватил. В ту пору Патриарху Тихону место заточения определили — Донской монастырь. Все к нему за советом и благословением кинулись. Отправился в монастырь и Холмогоров. А там толпа людей. Вышел келейник: переписал всех, кто на прием. Ждут все. Через какое-то время, келейник вновь появился, читает имена, кого Патриарх примет, а имени Холмогорова нет. Еще более стыдно стало ему. Что будет дальше? Те, кому Патриарх отказал, домой отправились, а он остался – не мог уйти.… Так подле изгороди, что возле дома Патриарха и ходил удрученный. К вечерне зазвонили. Выходит Патриарх. Все теснятся благословение получить, ну а он поодаль стоит. Переживает. Вдруг чувствует, сзади его будто подталкивают, а спереди расступаются. Не успел оглянуться, стоит перед Патриархом. Оробел. Посмотрел Святейший на него и спрашивает: «Ну что, будешь у «живоцерковников» архидьяконом служить?» Тут Холмогоров разрыдался, а Святейший его и благословил. Простил.
— Знаете, кажется, я давно уже знаю и Холмогорова, и Горюшкина. И всё благодаря вам, — сказала она. И не сразу добавила: — Вот и про вас многое узнала.
Дорога начинала спускаться в овраг, и он вновь подал ей руку. Не сговариваясь, почти бегом они спустились на дно его и, перебравшись через прозрачный ручей, перевели дыхание.
— Да и я про вас кое-что успел узнать, — сказал он.
Прежняя живость вернулись к нему.
— И что же узнали? – поинтересовалась она.
— Ну, к примеру, что вы занимаетесь музыкой и муж у вас, вероятнее всего, военный.
Брови её удивленно взлетели вверх:
— Да, военный… Был военным, — поправилась она. — Но как вы узнали?
— Ну, давайте размышлять здраво. Вы родились на Дону, в верховьях его?
Она ответила кивком.
— Затем оказались в этом городке. Так?
— Так, — согласилась она.
— Но здесь люди живут оседло. Так что вряд ли кто из местных, оказавшись случайно в ваших краях, мог увлечь вас. Для этого нужно время. Следовательно, сделаем предположение, кто-то имел возможность ухаживать за вами длительное время, добиться вашей симпатии, затем предложить руку и сердце, и привезти вас сюда. Но кто это мог быть? Ваш земляк? Но с ним вы бы остались на Дону. Тогда кто? Скорее всего, молодой лейтенант или курсант военного училища, обучающийся в ваших краях, и получивший затем назначение в местный гарнизон. Молодые офицеры чаще всего ищут красавиц, чтобы затем лишний раз похвастаться ими перед сослуживцами.
Она не могла скрыть удивления.
— Ну, а про музыку как вы узнали?
— Голос выдал. Он у вас музыкальный. Когда вас слушаю, музыку слышу, — пояснил он. – Вот, собственно, и весь секрет.
— А я ведь, действительно, с детьми пением занимаюсь.
— Ну, вот, видите. А я даже не поблагодарил вас… Нашли время для меня.
— День такой выдался. Одна сегодня дома. Сын в Самаре. Отправила с соседом, чтобы приглядывал за ним. Восемьдесят два года человеку, а он на охоту к старшему брату, тому восемьдесят пять, поехал. Вот жду их. Не сегодня-завтра должны вернуться. А муж в областной город уехал за какими-то приставками для компьютерных игр. Играми увлекся. От компьютера по вечерам не оторвёшь…

Когда вышли из леса, начинался закат. С откоса, куда привела дорога, хорошо были видны заходящее солнце, застывшие в небе облака с красными подпалинами, начинающие темнеть берега.
На фоне светлого еще неба четко выделялся темный силуэт церкви.
— Какая красивая, — сказал он, кивнув на неё.
— Знаете, кто её спас? – спросила она. – Сосед наш — с кем сын в Самару уехал. Он когда-то директором совхоза был. Рассказывал нам: звонят однажды ему из области и приказывают снести церковь. А он, — не верующий особо, а тут как-то сообразил и говорит: — Сносить не стану. Куда мне зерно ссыпать… И настоял на своём… Оставили церковь.
— И закат необыкновенный, — произнес он.
— Вы еще восхода луны у нас не видели, — сказала она. – Вам бы посмотреть на неё.
— А вы? Кто же мне подскажет, в какую сторону смотреть,– пошутил он.
— Не знаю… Не могу обещать.
Она постояла еще минуту-другую рядом, глядя на закат, и, не попрощавшись, а только слегка кивнув, поспешила вниз по улочке.

На службу он опоздал. Но из окошка свечной лавки выглянула седоволосая женщина в белом платке и передала конверт с вложенным листом бумаги.
— Батюшка велел вам передать, — сказала она.
На листке каллиграфическим почерком монах написал адрес внучки настоятеля, с которым Холмогоров мог служить в храме. «Живет она в Киеве, — писал он. – Возраст у неё почтенный. Но два года назад приезжала в наш город повидать родные места. Возможно, поможет вам узнать что-то о Холмогорове. С дедом своим она выехала из города еще до войны, и до конца его жизни не покидала его. Будут какие-то вести, не забудьте нас».
Он решил дождаться конца службы, чтобы поблагодарить отзывчивого монаха.
Церковь была полна народа. Слаженно пел хор. Слышен был высокий голос священника, служившего вечерню.
Андрей Игоревич стоял неподалеку от входных дверей, прямо под хорами, но долго не мог сосредоточиться на службе, занятый мыслями о неожиданно полученном известии, и, размышляя о том, что теперь, Бог даст, правда о пребывании в городе Холмогорова а, возможно, и Горюшкина, откроется. И как это важно будет для тех, кто примется когда-нибудь писать монографию о художнике.
Он даже не сразу услышал, когда кто-то, под конец службы, позвал его по имени отчеству. А когда обернулся, увидел её и обрадовался.
— Встретили? – шепотом спросил он.
Она покачала головой.
— Видимо, завтра приедут, — тихо ответила она и поинтересовалась: — Что-то узнали?
— Дали мне адрес, — он показал письмо.
На их голоса стали оборачиваться, и они замолчали…

Из храма выходили, когда вокруг начинало темнеть. Звонили колокола. Народ растекался по ближайшим, освещенным фонарями, улицам.
Направились к торговой площади. У закрытых ворот рынка остановились:
— Дальше не провожайте, — попросила она.
— А как же восход луны? Придете?
— Приду… Постараюсь придти…

Он поднялся на вершину горы. Луна медленно поднималась над темным лесом, уснувшими полями, отходящим ко сну городом, широкой рекой и заволжскими лугами с озерами. Отражение её вскоре соединило берега и обозначилось светлыми пятнами на поверхности озер. Оторваться от увиденного было трудно.
Он вспомнил её слова и дважды, если не трижды оборачивался на дорогу, идущую из города.
Но она не пришла….

Ночью ему снился сон. Холмогоров рассказывал про спрятанную Нестеровым картину. «Ну, представьте себе провинциальный крестный ход, — говорил он. — Всех изобразил Михаил Васильевич: и народ, и святых, и интеллигенцию. Даже Достоевского и Льва Николаевича. Льва-то Николаевича, правда, совсем с краю поставил, ну а меня московским царём одел – в самой середине, с рыжей-то бородой».
И слова его начинали тонуть в нарастающем шуме дождя. Где-то рядом прогремел гром. И раз, и два.
Андрей Игоревич открыл глаза. За окном, в темноте, сверкали зарницы. Ветки дерева стучали в окна. По крыше и подоконникам колотили крупные капли дождя.
…До утра дождь хлестал не переставая. Потоки воды текли по мостовой. На асфальте пузырились лужи, разлетались брызги.
Пора было собираться на пристань. Теплоход приходил рано утром. Он вспомнил вчерашний день, и ему стало жаль, что он даже не попрощался со спутницей.
Распрощавшись с администратором, пожелавшей ему удачного пути, он побежал к пристани, прикрывая голову газетой. Кроме кассира на пристани никого не было. И неожиданно он увидел её. С зонтиком в руках она торопливо спускалась по лестнице к пристани.
Встречая её, он встал под козырьком, с которого стекала вода.
— Что же вы ушли так рано. Без зонта. Я уж забегала в гостиницу. Сказали, вы ушли. Весь намокли. Пришла сказать вам… Забыла вчера. Сосед наш… С которым сын уехал… он же родом из деревни, где мы были. Они же со старшим братом должны помнить о Холмогорове. Возможно, и о том, к кому он мог приезжать…
И провела рукой по его костюму.
— Совсем промокли.
Он обнял её и, прижав к себе, поблагодарил за всё.
— Приедете? – спросила она.
— Приеду. Теперь обязательно приеду, — ответил он.
И оба услышали гудок приближающегося к пристани теплохода.
2013 г.